— Ти говоришь в партизаны, — сказал Штубе, сразу меняясь в лице. — Это очень кстати. Но где доказательство?

Штубе был не так прост, чтобы верить Шашкину на слово.

— Дак… дак убегли уже семеро! И эти убегут. Право слово!

— На чем, — усмехнулся староста. — На этом? — он приподнял правую штанину и показал протез. — На этом не убежишь! Врет он все, господин комендант!

— Я тебе не доверяй больше! — взвизгнул Штубе. — Я прикажу следить за тобой. А остальных лично распоряжусь арестовать! Да, да.

— Господин комендант, — староста понял, что дело плохо, и решил объяснить поведение Шашкина. — Он же выслуживается! Его же очередь боронить!

— О майн гот! — понимающе усмехнулся Штубе и быстро оглядел Шашкина с ног до головы, словно видел впервые. — Так-так… — и, словно бы очень сожалея, сказал, покачивая головой: — Очень жаль… но нитчего не поделать! Да, да! Боронить надо по очередь. Очень жаль!

— Так его очередь и есть, господин комендант!..

— Да-да… пусть идет боронить. Порядок надо соблюдать всем! — Штубе отвернулся от Шашкина и ещё раз перечитал бумагу: — Тимохина… Смирнова… Карасёв, — он поглядел на старосту. — Пока тебя буду оставлять. Но побрить немедленно борода! Остальных… — он не договорил и, аккуратно свернув бумажку, положил её в карман.

Шашкин все не уходил. Топтался на месте, не зная, что же ему теперь делать.

— Вон! — показал ему на дверь Штубе. — Шнель, шнель!

Вылетев пулей из комендатуры, Шашкин сообразил, что не сказал коменданту о Сверлилкине. Сбежал ведь его постоялец! Уж этот-то и впрямь сбежал к партизанам!

А впрочем, хорошо, что не сказал… Слава богу, что не сказал! Штубе сразу бы заорал: «Почему плохо следил за ним! Упустил!» Нет, нет. Нельзя было говорить. Да может, он и не сбежал. Отыщется ещё, может. Но что же ему-то, Шашкину, теперь делать? Идти боронить? Да это же смерть прямая! Ну уж не-ет…

Шашкин вытащил из кармана бутылку и, запрокинув голову, стал жадно пить из неё, не обращая внимания на то, что стоит прямо посреди дороги, а неподалёку, у колодца, старухи смотрят на него и качают головами.

— Сдурел конюх-то, — сказала одна, заслоняясь от солнца краем платка.

— Сдуреешь, — ответила другая, вытаскивая из колодца ведро. — Его очередь боронить-то! Э-эх, осподи! Жизня!

Шашкин опустошил бутылку и, швырнув её в кусты, пошел к колодцу.

— Эй, бабки! Мой дом знаете? Лучшая изба на селе!

— Знаем, знаем, как же, — дружно ответили бабки, — лучшая!

— Меняю! — Шашкин застучал себя в грудь кулаком. — Вот тебе крест! Эй, Дунька, или ты, Клавдия, у тебя ведь не изба, а баня гнилая. Давай меняться!

— Да ты что… ну тебя! Шутки худые больно!

— Я не шучу, вот, — закрестился Шашкин. — Бери, говорю. Только сходишь к развилке и бери! Все отдам, а?

Бабки подхватили свои ведра и подались от Шашкина в разные стороны.

— Гады! Партизаны! — пьяно орал Шашкин им вдогонку. — Всех выдам! Из-за вас гибнуть должен!

Митька сидел на крыльце своей избы и слышал всё.

— Ну, Шашкин! Всё! Догулялся, — приговорил конюха Митька. — Я тебя ужо… Я тебя, подлец!

Но мал ещё был Митька и не знал, что не так-то просто и легко разделаться с подлостью. Не знал, что часто из-за подлецов гибнут хорошие люди, а они, подлецы, выходят из воды сухими.

Глава IX

МИТЬКА-МИНЁР

Красное с нежными реденькими сквозными облачками нависло небо над березами. Митьке казалось, что вершинки берез держат это небо. Шумят и гнутся под его тяжестью. В конце концов не выдержат вершинки — и небо прижмется к земле, и тогда придет ночь.

И тогда Митька установит мину…

Хуже любого немца Шашкин! Зимой троих мужиков выдал, и все говорят, что их расстреляли. Теперь снова выдает! Если бы его партизаны поймали (не зря он их пуще огня боится), они бы с ним чикаться не стали! Дезертир и предатель! А что он творил, когда немцы наступали…

Митька лежал в березняке, дожидаясь ночи. Ушел из дома, пока мать не пришла. Да и легче днём из села уходить. Вечером заставы всюду.

Где-то неподалеку пас скотину Калина. Тоненькие перезвяки колокольцев доносились до березняка.

Пусть пасет! Митька решил и ему не показываться.

Завтра Калина пойдёт боронить. Эх, если бы сказать, что ничего ему не будет завтра. Нельзя! Вдруг проговорится. Перетерпит как-нибудь!

Митька захотел пить, поднялся, где-то неподалеку был ручей, отыскав его, лег на бережок и принялся пить, трогая губами красное небо, зеленые вершинки берез, нежные теплые облака.

Вкусная вода, самая лучшая!

Всё здесь самое лучшее!

Любил здесь бывать Митькин отец. Но редко ему удавалось сюда выбираться. За лето всего раз или два.

Отец был невысок (Митька в него), с покатыми сильными плечами, с синими-пресиними глазами и белозубой улыбкой. Он всегда улыбался и любил шутить. Мать рассказывала, что он был первым озорником в селе.

Они приходили в березняк втроем. Отец брал Митьку на одну руку, мать на другую и кружил их быстро-быстро. И пел ещё при этом частушку:

Из Ростова вышел поезд,

дым валит густой-густой.

Не жени меня, папаша,

я останусь холостой!

Мать звонко, на весь березняк хохотала и, теребя льняные батины волосы, кричала счастливым голосом:

— Ой! Чего ж ты не остался холостым-то, а? Ты ж у меня весь порог отбил, дорогу через лес протоптал ко мне! Чё ж ты в девятнадцать-то лет женился?

— Тебя боялся упустить, ладушка! Лучше тебя-то нет! Верно, Митька? Нет ведь? — подмигивал отец весело.

— Верно, верно! — кричал Митька. — Она лучше всех! А ну, ещё покрути нас! Урра…

Когда началась война, отец с мужиками уехал на грузовике в район призываться. Грузовик был с высокими бортами. Отец стоял рядом с Шашкиным у кабины и всё махал матери и Митьке рукой, бледный, неузнаваемый.

— Ничего! — кричал Шашкин. — Вернемся скоро!

Шашкин и вправду вернулся скоро. За день до того, как в село вошли немецкие мотоциклисты. Тогда была паника и Шашкина никто не спросил, как же он оказался дома. Потом поговаривали, что он бежал из первого боя. Немцы почему-то ничего не сделали Шашкину. При них он стал жить ещё лучше.

А от отца не пришло ни одной весточки, кроме этой записки, где сообщали, что отец с гранатами под танк бросился.

Не верил Митька в гибель отца! Глядел на шумящие вершинки берёз, и они ему говорили: «Жив!». Пил воду из прозрачного ручья и рядом со своим отражением видел отца, и ручей звенел: «Жив!». Да и он сам знал, что жив!

Вечером попозже, когда уже начало темнеть, Митька, взяв мину, перебрался в кусты у развилки. Впервые он действовал один, без Сверлилкина, и ему было страшно.

Оставив мину в кустах, он пополз к дороге, спрятался за большим камнем и стал наблюдать.

Машины шли одна за другой, преодолевая грязь, которая после двух ливневых суток стала сплошной и пузырилась, словно бы это было старое болото, а не дорога.

Машины плыли по ней, поднимая брызги, раскидывая тяжелые ошметки, с шлепаньем падающие в кювет, полный коричневой воды.

Гул стоял на шоссе. Огромные грузовики с кузовами, укрытыми брезентом, ползли мимо Митьки. Он стал их считать: «Шестнадцать… двадцать пять… сорок». Но считать было бесполезно. Они шли и шли.

«Эх, вот бы мину-то сейчас, — подумал Митька. — Если бы они перестали идти немного, я б успел!.. Сюда бы партизан с гранатами. Вот уйдем с мамкой к партизанам, я их сразу сюда приведу».

Не знал Митька, что его мать значилась первой в предательском списке Шашкина и немцы увезли её прямо со строительства и бросили в темный подвал под комендатурой. Утром её ждал допрос и пытки.

Митька решил ставить мину возле огромного камня, лежащего на самом краю дороги у кювета. Он глядел на поток машин и уже не думал о Шашкине. У камня лучше всего. Сверлилкин собирался там поставить.